2012-09-25 11:42:00
ГлавнаяЛитература — Герои и автор в кругу вопросов и ответов в романе «Война и мир»



Герои и автор в кругу вопросов и ответов в романе «Война и мир»


Ироничное преломление темы бонапартизма продолжает эпизод ужина Безухова с Рамбалем. Француз восторженно говорит об императоре и это позволяет автору, как заметала Г.Я. Галаган, раскрыть философский тезис о том, что величием мнимой добродетели оправдываются убийства и грабежи войн. «Представление об общем благе у освободившихся от старых преданий и привычек людей совпало с представлениями человека без убеждений, без имени, даже не француза, покорившего их искренностью лжи и блестящей самоуверенностью». Блестящая самоуверенность в отствете восторженности императором делает и самого Рамбаля маленьким наполеоном: «... Nous avons pris Vienne, Berlin, Madrid, Naples, Rome, Varsovie, toutes les capitales du monde... On nous craint, mais on nous aime. Nous sommes bons a cjnnaitre. Et puis lEmpereur! [Мы брали Вену, Берлин, Мадрид, Неаполь, Рим, Варшаву, все столицы мира. Нас боятся, но нас любят. Не вредно знать нас поближе. И потом император] - начал он, но Пьер перебил его.

- LEmpereur, - повторил Пьер, и лицо его вдруг приняло грустное и сконфуженное выражение. - Est-ce gue lEmpererum?.. [Император... Что император?]

- LEmpereur?.. [Император? Это великодушие, милосердие, справедливость, порядок, гений - вот что такое император! Это я, Рамбаль, говорю вам. Таким, каким вы меня видите, я был его врагом тому назад восемь лет. Мой отец был граф и эмигрант. Но он победил меня, этот человек. Он овладел мною. Я не мог устоять перед зрелищем величия и славы, которым он покрывал Францию. Когда я понял, чего он хотел, когда я увидал, что он готовит для нас ложе лавров, я сказал себе: вот государь, и я отдался ему. И вот! О да, мой милый, это самый великий человек прошедших и будущих веков.]

- Est-il a Moscou? [Он в Москве?] - замявшись и с преступным лицом сказал Пьер.

Француз посмотрел на преступное лицо Пьера и усмехнулся.

- Non, il fera son entree demain [Нет, он сделает свой въезд завтра], - сказал он и продолжал свои рассказы».

Кроме абсолютизации эгоизма (проявленной еще раньше и в навязчивых самоответах Рамбаля о том, что Безухов не может не быть французом, так как он хорош, а все хорошее априорно - французское), требующей и от Пьера восхищения Наполеоном и радости от его вступления в Москву, в этом диалоге важны и краткие вопросы Пьера. С легкостью сойдясь со случайным собеседником, гротесково воплощающем вариант маленького бона- парта, герой стремительно изменяет направления внутреннего движения. Испытывая «После дней, проведенных в уединении с своими мрачными мыслями... невольное удовольствие в разговоре с этим веселым и добродушным человеком», он устремляется навстречу естественному в себе, отшатываясь от отразившейся в кривом зеркале собеседника мании величия: «Пистолет, и кинжал, и армяк были готовы, Наполеон въезжал завтра. Пьер точно так же считал полезным и достойным убить злодея; но он чувствовал, что теперь он не сделает этого. Почему? - он не знал, но предчувствовал как будто, что он не исполнит своего намерения». Словно описывая тур вальса, быстро удаляясь от первоначальной точки отсчета, Безухов почти испуганно оглядывается на нее, «сконфуженно» расспрашивая об императоре того, от кого хотел скрыть о себе все, и даже знание языка, и кто теперь отвечает ухмылкой замявшемуся в своих «преступных» вопросах Пьеру. Он заставляет себя интересоваться тем, чем, по выработанному убеждению, должен (и назавтра «Главная цель Пьера состояла не в том, чтобы исполнить задуманное дело, а в том, чтобы показать самому себе, что он не отрекается от своего намерения...», и на вопрос о знании французского языка он теперь «Отрицательно покачан головой... боясь - наученный опытом прошлой ночи - как-нибудь растерять» свое намерение). И вместе с тем в действительности Пьер жаждет сам быть расспрашиваемым о совсем другом, сугубо личном: «Пьер ничего не отвечал, но ласково смотрел в глаза французу. Это выражение участия [Что же это, мы грустны? Может, я огорчил вас?] было приятно ему». Удивительным образом рождается искренняя открытость перед собеседником (и перед самими собой, потому что Безухов выскажет Рамбалю о своей любви к Ростовой то, в чем и себе еще почти не признавался). Рождается там, где, как заметила О.В. Сливицкая, не только на диалог, но и на два монолога рассчитывать не приходилось, ведь «Непроницаемость Рамбаля ко всему, что не он сам» должна бы не способствовать, а противостоять продуктивности общения. Но именно это и порождает знакомый многим «эффект случайного попутчика» - возможность откровенности без последствий и обязательств, отдохновение в атмосфере другого типа личности.

Так и для Пьера, близкого, по утверждению автора, к умопомрачению, изможденного экзаменующим вопросом об убийстве, важна сама мирная непосредственность и оживленность пустяками, пауза перемирия. В отличие от князя Андрея, этот собеседник не требует напряженной работы души и ума, но Безухов по сути провоцирует его на расспрашивание и, руководимый его вопросами, рассказывает «всю свою историю», даже открывает свое имя. Но в пошловатой романтизированности рассказа он открывает самому себе правду о чувстве к Наташе и приближается к правде о том, как его «Влечет к себе мирный канон достижения гармонии внутренней, а равно гармонии достижения душевных связей с другими».

Не случайно к концу главы совершенно переменяется мировосприятие героя, после вина и разговора о любви разорвавшего для себя на время круг вопросов войны: «... Пьер испытывал радостное умиление. «Ну, вот как хорошо. Ну, чего еще надо?!» - подумал он». И туг же подсознание дало ему ответ: «... он вспомнил свое намерение, голова его закружилась, с ним сделалось дурно». Внутренний спор героя с собой продолжится. Вихрь борющихся душевных состояний по утру представит «постыдным» суррогат единения и опять заменит его на то, что вечером казалось до дурноты противоестественным. Высшим благом, устраняющим проблему выбора пути, покажется пожар и необходимость спасать жизнь ребенка: «... Пьер вдруг при виде этого пожара почувствовал себя освобожденным от тяготивших его мыслей».

Далее герою адресуются только вопросы, которые задают реальные люди на улицах пылающего города, все эти реплики прагматичны и служат в большей степени побуждением к конкретному действию. И вовсе не живописно, но человечно Пьер совершает свой подвиг, спасая ребенка (которого держит с чувством гадливости), а не убивая тирана. Его восторженно-пьяная, бесцельная ложь в ответ французу - последняя фраза не «от автора» в третьем томе:

«- [Чего ей нужно?] - проговорил он. - [Она несет мою дочь, которую я спас из огня] ...», - эта фраза отражает в себе сращение двух стремлений, мучивших Пьера накануне: жажды личного подвига и объединения «с ними», избавления от «внешнего человека».

Концептуально важными окажутся для героя вопросы, которые в ходе судебного разбирательства «Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающей человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какой целью? и т.п. Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению». Вопросы эти и ответы Безухова на них подробно перечисляются, со всеми повторами, автором. И столь же подробно-повторно Толстой комментирует формализованность этой видимости следствия и якобы постижения мотивов и действий конкретного человека. За явностью использования уловки «желобка», по которому ответы должны течь и вести к обвинению, сама уловка теряет смысл: «Пьер испытывал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы,.. так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было уловки вопросов и суда».

Это недоумение усилится допросом у Даву, где, как мы уже отмечали, неготовность Пьера укладывать свои реплики в прокрустово ложе формальной беседы без общения приоткрывает на минуту человеческое в собеседнике, до этого являвшимся лишь олицетворением своей служебной функции, которую диктует заведенный порядок отношений: светских, финансовых, субординационных, а здесь - военно-полевых. Однако параллельно с уже упоминавшимся проблеском индивидуального, человеческого во взгляде Даву, в заключение встречи тут же подчеркнется мощь власти нивелирующего личность и саму человеческую жизнь порядка. Ведомый с допроса неизвестно куда, Пьер, предполагая, что впереди - казнь, вопрос о личной судьбе переводит в плоскость системы человеческих отношений в целом: «Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не тс люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву... Кто же это, наконец, казнил, убивал, ли- шал жизни его - Пьера, со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто».

В сцене казни, которую представляет следующая глава, недоумением: чья воля и во имя какой цели диктует происходящее - охвачены все действующие лица. И безропотные исполнители, ведомые чувством долга и им одним спасающиеся от необходимости решать для себя вопрос о праве на убийство, не понимают того, что творят: «... заметно было, что все торопились, - и торопились не так, как торопятся сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело». Так же не понимают происходящего, не верят в его реальность и подчиняющиеся безликой силе «порядка» жертвы: «Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее».

Сама атмосфера спокойного, без аффекта, сражения, убийства пронизывает все: «Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера. На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же... «Да кто же это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» - на секунду блеснуло в душе Пьера». Впервые в жизни Пьера (и, как нам кажется, впервые в романе) происходит такое единение - все действующие лица эпизода объединяются одним вопросом и все они не могут разрешить его: «- [Это научит их поджигать], - сказал кто-то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем-нибудь в том, что было сделано, но не мог». Такая всеобщая пронизанность вопросом о бесчеловечности, надчеловечности, неуправляемости саморазрушения людей предопределяет для читателя неизбежность третьего (и, кажется, самого тяжкого) кризиса Пьера - смысл жизни, представление о ее разумном целесообразном устройстве рухнули: «В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такой силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, - сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и от тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь - не в его власти». Как заметил об этой сцене П.П. Громов, искать ответа на страшный вопрос «Да кто же все это делает?» в себе лично, в своей вине теперь для Пьера бесполезно. И бесполезно именно потому, что ответ на этот вопрос может дать только коллективный субъект. Полагаем, объединенность всех действующих лиц этой сцены общим вопросом и указывает на необходимость принципиально нового характера ответа.

Потеря не только смысла жизни, но и путей его поиска не позволяет Пьеру на этот раз сознательно разомкнуть «Механизм внутренней и внешней жизни» (как два потока сознания не цепляют друг друга, мы наблюдали во внешних и внутренних диалогах Безухова в сцене дуэли). Теперь внешнее полностью подчинено внутреннему. Автор несколько раз упоминает об индифферентности героя ко всему окружающему, о закрытости его к вопросам и любым действиям других людей: «Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто его слушает и как поймут его ответы»; «Ему рассказывали что-то, расспрашивали о чем-то», но на все движение жизни он «Бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя».

Принципиальное значение сразу приобретает некто, еще плохо видимый и безмолвный, но распространяющий вокруг себя атмосферу спокойной, естественной гармоничности, что спасительно «заинтересовало Пьера». Безухов из не воспринимаемых им многообразных впечатлений метко «выдергивает» то, что воплотит его устремления, смутно сформулировавшиеся еще в Можайске: простота, небоязнь смерти, полная растворенность в общем. Показательно, что первая фраза, с которой Каратаев войдет в роман и в жизнь Пьера, будет вопросом: «А много вы нужды увидали, барин? А?». (Заметим, что и Тушин в сознании князя Андрея появляется сначала неформальным, с апелляцией к солдатской поговорке, ответом на казенный дисциплинарный вопрос; а уж потом входит в поле зрения Болконского).

Вопрос Каратаева - самый ожидаемо-стандартный в предлагаемых условиях общения, но именно он совпадет с тем, чем живет в эту минуту Пьер, с момента первого допроса потрясенный безличной разрушающей мощью безразличия к конкретному человеку (в особенности персонально к себе) и к творимому злу. И этот вопрос оказался первым, на который Пьер в плену хочет ответить «изнутри», выплеснувшись: «Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы». И вместо собеседника на его слезы и на свой вопрос отвечает Каратаев: «Э, соколик, не тужи,.. час терпеть, а век жить!..». На протяжении всей беседы- знакомства за ужином он перенаправляет вырывающиеся внутренние вопросы Пьера, переводя разговор от безответных вопросов-обобщений, разрушающих сиюминутную стабильность жизни, к вопросам частной биографии:

«- Нет, мне все ничего, - сказал Пьер, - но за что они расстреляли этих несчастных!..

- Тц, тц... - сказал маленький человек. - Греха-то, греха-то... - быстро прибавил он, и,.. продолжал: - Что ж это, барин, вы так в Москве-то остались?».

Смена вопросов для обсуждения, предлагаемая Каратаевым, весьма показательна. Во-первых, многочисленные вопросы Платона о быте, вотчинах, жене, родителях Пьера не случайны, они подчеркивают сопряженность в его «христианско-крестьянском» сознании мира во всем мире и в душе человека прежде всего с мирским укладом быта, т. е. с семьей. (С солдатами на Курганной батарее у Безухова тоже создалось подобие семейного кружка). Это своеобразное подспорье некоей безличной мирской силы, помогающей Пьеру, в сознании которого «мир завалился» от вмешательства другой безличной - военной силы.

Во-вторых, эти переадресации вопросов Каратаевым указывают: происходящее сейчас со страной, с Москвой, как и случающееся от веку между людьми всех стран и общественных устройств, для него не вопрос, а данность, не требующая ни разрешения, ни доказательства. Так было, есть, и не в наших силах изменить, если так будет впредь. Высшая истина давно оформилась в поговорки теми, кому господь дал мудрость отличать то, что они могут изменить, от того, что изменить не в их силах. Например: «Где суд, там и неправда». И мучительные вопросы Пьера закрываются Платоном как празднословные, а, может быть, как некорректно указывающие на то, что всеми ощущается, но не подлежит обсуждению:

«- Что ж, тебе скучно здесь? - спросил Пьер.

- Как не скучно, соколик... Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так-то старички говаривали, - прибавил он быстро.

- Как, как это ты сказал? - спросил Пьер.

- Я-то? - спросил Каратаев. - Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, - сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: - Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть?..».

Так же перед Бородинским сражением перебил офицерский разговор о завтрашних потерях «очевидно недовольный» этими словами старый унтер- офицер: «За турами ехать надо». Кроме того, в этом ответе есть реальное воплощение искомого Пьером «Как избавиться от внешнего человека и войти всем существом в общую жизнь» - Платон не воспринимает «скучно» как личное состояние, но лишь как отражение общей жизни, общей беды: «Москва, она...» Убежденность Каратаева в том, что «не нашим умом, а божьим судом» призывает собеседника в данных обстоятельствах отложить привычное беспокойство ищущей мысли и восстановить мир в себе и вокруг себя верой в существование высшего смысла и предопределенности всего.

И, наконец, развернутым аргументом в ответ на безуховское «теперь все равно» звучит каратаевская история его солдатства по суду. Это убеждение в самоценности каждого дарованного жизнью момента и в высшей целесообразности всех поворотов судьбы: «От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся... Рок головы ищет. А мы все судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь - надулось, а вытащишь - ничего нету. Так-то». Пьер не спросил, а Платон ответил, не столько словами, сколько самим присутствием указал, как можно существовать в таких обстоятельствах, и в этот же вечер бездна вопроса о бесцельности жизни перешла для Безухова в таинство взаимообусловленности, необъяснимой незыблемости и безусловной прелести мира: «Прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких-то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе». В самой персоне Каратаева, как кажется, Пьер видит то, что страстно желал обрести еще в Можайске - сопряжение всего.

Следующая глава, детально воспроизводящая развернутые впечатления Безухова от нового знакомца, завершается своеобразным вариантом ответа на обрыв можайского сна: «Сопрягать. Но как?» Необъяснимо, как достигнуто и насколько осознанно Платоном (да и реально или только пристрастно увидено Пьером), но «Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал».



← предыдущая страница    следующая страница →
1234




Интересное:


Концепция свободы в песнях тюремно-лагерной тематики B.C. Высоцкого
Античная биография и автобиография
«Дневник» Вареньки Доброселовой в контексте романа Ф.М. Достоевского «Бедные люди»
Монархическая утопия в эсхатологии
«Картина человека» во внутреннем мире драматургии Н.В. Гоголя
Вернуться к списку публикаций